* * *
|
|
В сущности тут получается, что группа некоторых лиц –
новосибирское окружение и т.п. оказываются некой только что ни сектой – в
любом случае – группой товарищей, по не очень понятной причине возогнавшей
свои чувства до степеней
самоубийственных – в любом случае, предполагавших некое перерождение. Но
тут что ли надо учесть и боковые обстоятельства – время, скажем, прибывает,
принося некие неизвестные ранее смыслы – учитывая хотя бы какие-то формы
современных выражений – рода Флуксуса, примерно этой зоны, еще какие-то
польские штуки – по части напряжения не менее сильные – в случае Хасьора,
скажем, Гротовского или польской поэзии (поляки тут особо интересны,
поскольку обладали возможностями реализации этих смыслов – не потеряв к ним
еще интерес). Я бы что
ли определил это как зону Арто, которая то она есть, то ее нет – именно по
жестокости процесса, который – при совладении с оным в состоянии дать
принципиально иные художественные варианты. Но тут уже начинаются какие-то
общественные условий, обстоятельства и склонности – В результате и получается
не Гротовский, а Башлачев – который по молодости и погруженности в свои
ощущения не мог отделить время от чего-то иного. Ну, разумеется, вся эта зона
русского рока, физиологического по типу – причем, это приятная мне физиология
питерских сквотов, сырой ветреной погоды, холода того же сквота,
необходимости именно вот такого вектора выплеска. Но то, что в случае
Петербурга было арт-действием – быстро канувшим (имеется в виду не только
рок, но вся эта последовательность художественных процессов, начиная с НЧ/ВЧ
– еще до Пушкинской, все эти Новые Дикие перешедшие затем в Новый классицизм
Тимура Новикова – и затем ушедшее в принципиально иное пространство (в
Петербурге, увы, теперь давно уже площадку определяют философы, что ли
объясняющие, что это такое было)), то в иных местах выглядит иначе. Ну а
в случае с Башлачевым и, в частности, с. Новосибирском и далее все
скашивалось на какую-то общественную доминанту – Тальков, в сущности, орал и
надрывался ничуть не хуже, чем Башлачев – при всей разнице возможных смыслов
каждого. Кстати, первую книжку текстов Башлачева издали в Петербурге (а
впервые опубликовал его тексты, кажется, я – это просто к тому, что
опубликовано-то было в Риге, в «Роднике» – где все это воспринималось именно
как художественная данность). Кстати, и Янку-то издавали (кассеты) в том же
Петербурге – в лавочке рок-клуба и в «Нирване» на П.10. Что ли по этой
причине, но отчего-то казалось, что большинство текстов Дягилевой имело
отношение к территории в пределах Лиговки, Марата и Обводного, с какой-то
естественной точкой Влад. Собора в качестве некой чисто архитектурной
доминанты. Но они-то жили в других местах. Ну
так вот весь Петербург весь свой запасом эстетических смыслов смыслы
полностью употребил, не дойдя до возможности их само-продолжения, вот в чем
главная печаль. И, как следствие, от всей это сильнейшей петербургской
культуры середины 80-х начала 90-х общество получило только «Митьков»,
которых в качестве чего-то нормального в то время воспринимать было
решительно невозможно. Ну пэтэушное, потому что дело. Но
теперь о типологии смыслов – а что такое постмодернизм? В сущности, это был
не более, чем термин, позволяющий каким-то образом определить нечто – не
более того. Курицын его очень любил, этот термин. Если же считать его
приметой употребление цитат, то все это исключительно о Москве –
Пригов-Кибиров-Сорокин. В СПб такими вещами не развлекался никто. То есть то,
чем там занимались – осталось вообще не описанным. Интересная такая штука. Тут на Летова легко взглянуть, младшего
– находясь в совершенной арт-зоне (один брат, Сергей, это вполне
свидетельствует) он принялся вываливаться (его принялись вываливать) в зону
решительно абсурдную. Не удивительно, конечно, фразу «вечность пахнет нефтью»
вполне можно употребить как из учебника по политэкономии, было бы желание. То
есть проблема то в желании – и в возможностях таких и сяких желаний. Как
только человек приступает к прямому описанию времени, в котором, как он
полагает, живет, так уже понятно, что смысл его оставил – остаются только
воспоминания об этом смысле – как только «время колокольчиков», так это уже
практически тот же Тальков. Как только спето «деклассированным элементам…» -
так эти самые деклассированные музыканты обнаруживают себя вовсе в другой
истории. То есть, риск тут велик – любой смысл может быть растиражирован в
сознаниях седьмиобразно. То
есть, получаются две грустные истории (их больше, но чтобы не обращаться даже
к теме необходимой смерти из «Швейцарской догматики», оставим две). Во-первых
– что это такое тогда было, что потом пропало (это вот как тот же питерский
рок – теперь слушать даже странно, а тогда все было правильно, то есть ощущавшийся
смысл, к которому рок только добавлялся, иссяк, и осталась довольно
нескладная музыка, не доведшая этот ощущаемый смысл до его укоренения в город
хотя бы)? Во-вторых – да может ли вообще быть что-либо анти-буржуазное,
которое не оказалось бы левацким? Ответы,
в сущности, понятны. Но до сих пор
нет языка, который позволил бы их записать без пафоса. Собственно, мне
представляется, что именно к этому языку тогда в СПб и двигались, вот только не добрались. Ну, может быть до
какой-то степени и добрались, только вот превратить его в общеупотребительный
– нет никакой возможности. А раз так – то расса-а-асывается… P.S.
В качестве что ли приложения. У меня когда-то давно, в то время, был текст
«Письма ангелам», то, что ниже, я так и не опубликовал (и не буду,
разумеется). Так, для иллюстрации. (6) Дягилева, мы падаем как снег - когда это деревце толкнут плечом.
Нас внизу больше, чем выше. Мы сплетемся всеми своими шестеренками, лишь бы
было хоть что-то, сплетшееся коленями: такие мы уж часовые шестеренки. Мы
умрем быстрее, чем ты воскреснешь: будешь идти туда, мы оттуда - туда, откуда
ты пошла уже обратно. Ну, придешь, а - где мы? Ангел недоделанный. С кепочкой на затылке. Кнопочкой
прикрученной к темечку винтом навсегда. Я ж тебя люблю, когда бы ты ни
долбанулась. Эта жизнь что-то уж похожа на проволоку: по ней надо идти,
качаться: идти, глядеть вниз, падать вниз, светиться какой-нибудь хренью. Ты
стала кем-то, чему нет имени. Ты лежишь там, где всем сладко спать: да под
нами всегда снег. Лучше напейся, чем. Не летай, не лети так низко. Янка, ну
мы все упадем снегом, который толкнут плечом - так, мимоходом, по пьяному
делу: ну почему тебе так больно? Снег рассыпется на горошинки. Такая детская манка. Снег - это ж
та же вода, но только такая странная: задумалась о себе, что ли? У
тебя руки длинней волос, но они - руки и волосы – когда умываешься, станут
мокрыми. Не лети, если можно, не надо: ты же не знаешь как это делать. Мы
можем лучше говорить о картошке и о ее мешках - пыльных и грязных - мы же там
родились и это наша родина. Нам некуда дальше ползти, чем красные точки
границы. В России же все дороги грызутся друг с другом, как раки: а где раки
- там и жижа, темно. Не наступи на стеклышко от бутылки, эти два цвета слишком
отвратительны вместе. Не летай
же, не улетай - тебе некуда. Да в Петербурге же все старухи навсегда
блокадницы. Не надо так махать руками так неумело. Тебя же употребили, как коробок спичек школьники: с краю и -
внутрь. И эта лошадка на обложке еще изогнулась, прыгнула, а ты уже умерла.
Они все, когда станут старыми, они вынесут к Владимирской продавать щипцы,
гвоздки, плоскогубцы, губки и желтый цвет в сумерках завсегда будет солнце. Я
бы, конечно, не знал, что с тобой делать, когда бы ты жила. Мы все, когда станем старыми, станем близоруко щуриться, глядя
на всех проходящих подряд. Они же, скотины такие, красивые: молодые, а мы
продаем им ржавые кусачки. Они не покупают, и - правы. Но ты умерла головой
вниз: смерть тебе пухом. Смерть тебе сухим снегом. Смерть тебе спиртом, тебе
смерть водкой. Травкой по все твои ушки, пятки, пальчики ног. Падай,
девонька, падай. Ну что, пьяная птичка: как
тамошним клювиком воду из лужицы хлебать? Нажралась, да? всеми своими
коленками? Все очень всегда просто: лежит на полу монетка-копеечка, ее оттуда
а не сокрести-выскребсти-отодрать: на колени в угол на горох. Тебя, в общем,
больше не будет. Если честно, думаю, ты была дурой. И, кажется, полной уродкой.
Вот и улетела от такого ужаса. Чтоб не продавать кусачек на Владимирской, где
солнца в любой день штуки две-три - как голову задерешь. По нам всем,
конечно, потом едет трактор. По тебе он сразу, то есть - самый свежий. Я не
знаю кто ты и кем была. Надеюсь, под трактором тебе было хорошо. Теперь ты
лежишь подо всеми, кто тебя хотел. Ну что ж, в подземном переходе гаснут
фонари, в две минуты изловчиться проскочить версту. По приказу - бить заразу
из подземных дыр. И по первому по классу жизни будет нам тюрьма. Гори-гори
ясно, чтобы не погасло, славься великий рабочий народ, разорвали нову юбку и
заткнули ею рот, славься великий рабочий народ, непобедимый могучий народ,
могучий народ. Гори-гори ясно, чтобы не погасло. Лейся песня на просторе,
залетай в печные трубы - рожки-ножки-книжки черным дымом, а ты гори ясно,
чтоб да не погасло, гори-гори ясно, чтоб да не погасло. Гори-гори ясно, три
рубля. А-а-а-а-а-а - ну, штук триста двенадцать этой буквы. Не будет тебя, Янка,
больше, но и меньше, конечно, не станет. И эта соль на чужой земле. Но это -
так себе, от гордыни. Ну, и не удалось ладошками правых рук друг о друга.
Лети, детка, лети. Над городом - вьюга из самых разных мест. Александр
Левкин (писатель, публицист), 1991 г., не публиковалось |
|
|